За нами в коридоре было темно, в этом помещении -- еще темнее. Откуда-то сверху сквозил слабый луч, расплывавшийся в холодной сырости карцера. Сделав два шага, я наткнулся на какие-то обломки. "Куб здесь был раньше,-- пояснил мне Меркурий,-- кипяток готовился, сырость от него осталась,-- беда! Тем более, печки теперь не имеется..." Что-то холодное, проницающее насквозь, затхлое, склизкое и гадкое составляло атмосферу этой могилы... Зимой она, очевидно, промерзала насквозь... Вот она -"кузькина-то мать"! -- подумал я.
Когда я, отуманенный, вышел из карцера, тюремная крыса, исполнявшая должность "старшего", опять крадучись, ползла по коридорам отбирать от надзирателей на ночь ключи в контору, и опять Яшка бесстрашно заявлял ей, что он все еще продолжает стоять за бога и за великого государя...
"О, Яшка,-- думал я, удаляясь на ночь в свою камеру,-- воистину бесстрашен ты человек, если видал уже "кузькину мать" и не убоялся!.."
III
-- Отчего у Яшки в камере так темно и холодно? -- спросил я, заметив, что в его камере темно, как в могиле, и из его двери дует, точно со двора.
-- Рамы, пакостник, вышибает,-- ответил Михеич.-- Беспокойный, беда!.. А темно потому, что снаружи окно тряпками завешано, -- от холоду. Стекла повышибет, тряпками завесит,-- все теплее будто!.. Ну, не дурак? "Для бога, для великого государя". Кому надобность, что у тебя стекол нет...
И Михеич презрительно пожал плечами.
С тем же вопросом я обратился к Яшке.
-- Видишь ты,-- серьезно ответил он,-- беззаконники хладом заморить меня хотят, потому и раму не вставляют.
-- Зачем же ты ее вышиб?
-- Не вышиб я, нет!.. Зачем вышибать?.. Вижу: идут ко мне слуги антихристовы людно. Не с добром идут -- с нарукавниками. Сам знаешь: жив человек смерти боится. Я на окно-то от них... за раму-то, знаешь, и прихватился. Стали они тащить, рама и упади... Вот!.. Что поделаешь. Согрешил: нарукавников испужался...
Несколько слов об этих нарукавниках.
Идея нарукавников -- идея целесообразная и, если хотите, даже гуманная. Чтобы буйный или бешеный субъект не мог нанести своими руками вред себе или другим, руки эти должны быть лишены свободы действия с возможным притом избежанием членовредительства. Для этой цели надеваются крепкие кожаные рукава, коими руки притягиваются к туловищу. Чтобы удержать их в этом положении, рукава стягиваются двумя крепкими ремнями, которые двумя кольцами охватывают спину и грудь. В чистом виде идея нарукавников имеет только предупредительный характер, и если Михеич грозит ими, как чем-то наказующим и мстящим, то это свидетельствует еще раз печальную истину, что грубая действительность искажает всякие идеи. Надо, впрочем, сознаться, что этому искажению в весьма значительной мере способствует самое устройство нарукавников, легко допускающее возможность многих "преувеличений". Пряжки, например, стягивающие ремни, могут быть затянуты в меру, не более того, сколько требуется самою идеей притяжения рук к ребрам, но они также могут быть затянуты и с преувеличением, причем пострадают и ребра (Я не говорю уже о заведомых посягательствах на самое устройство нарукавников. Бывают и такие. Так, например, иногда к ним прибавляют еще ремень, притягивающий шею книзу. Это ничем не оправдываемое прибавление дает в результате уже несомненное членовредительство. Я знал здорового парня, у которого после пятичасового пребывания в нарукавниках с этим добавлением кровь бросилась горлом, и грудь оказалась радикально испорченною). Если принять в соображение, что редко -- вернее, никогда -- субъект не обнаруживает стремления надеть их добровольно и что, стало быть, их надевают силой, то станет понятно, почему Яшка приравнивал процесс надевания нарукавников к смерти.
IV
Среда арестантов относилась к Якову довольно равнодушно. Был, впрочем, один остроумец, приходивший чуть не ежедневно изощрять на заключенном "в темнице" (на этот раз употребляю это выражение в буквальном значении) свое тяжелое скоморошество.
Это был один из тех остроумцев, каких много и не в остроге. Субъект этот наложил, по-видимому, на себя тяжелый искус развлекать публику балагурством, в котором было очень мало юмора, еще меньше веселья и уж вовсе не было смысла. Это было просто какое-то напряженное словоизвержение, поддерживаемое с усилием, достойным более веселого дела, по временам оскудевавшее и вновь напрягаемое, пока, наконец, сам остроумец не впадал от этих усилий в некоторое яростное исступление. Впрочем,-- добрая душа у русского человека,-- слушатели находили возможным награждать бескорыстное "старание" вялым смехом.
Яшка почему-то считал нужным делать этому скомороху принципиальные возражения, громил слуг антихриста, ссылался на авторитет "енерал-губернатора" (который, по его убеждению, стоял за него, хотя почему-то безуспешно), вообще, метал свой бисер, попиравшийся самым бестолковым образом.
-- Енерал-губернатор! -- грохотал остроумец сиплым голосом настоящего пропойцы.-- Вишь, чем удивить вздумал! Мы и сами в настранницких племянниках состоим... Хо-хо-хо! Не слыхивал еще, так слушай, развесь уши-то пошире. А то с енерал-губернатором выехал. Ха-ха-ха!
Когда Яков замечал, что возражения "настранницкого племянника" являются одним сквернословием, то он плевал и уходил от греха. Но "настранницкий племянник", успевший достаточно раскалиться на огне собственного остроумия, начинал бить ногою в Яшкину дверь, мешая Яшке "стоять на молитве". К этому присоединялся обыкновенно пронзительный голос музыкального еврея, сочувственно откликавшегося на всякие сильные звуки, и в результате выходил такой раздирательный концерт, что Михеич просыпался у своего косяка и укрощал разбушевавшегося "настранницкого племянника". Тот удалялся, впрочем, весьма довольный собою. Зрители тоже расходились, зевая и вяло поощряя остроумца: "Молодец, Соколов! За словом в карман не полезет!"